Лекция XI. Основы композиции
Кто был на других лекциях, конечно же, догадались, что я не собираюсь, подобно записным теоретикам, учить народ технике склеивания панорамных панно из цветных стеклышек. Мне интересней другое: как получается, что люди десятки веков неизменно возвращаются к поэзии — несмотря на обстоятельства совсем не поэтические? Одни зачем-то делают стихи — а другие, как ни странно, их читают. Откуда разнообразие форм и жанров? Что такое лицо и стиль?
Можно спросить: а при чем тут композиция?
Можно ответить: а почему я должен брать слово в каком-то формальном смысле? Допустим, речь идет не о теоретической абстракции, а об этой конкретной картине творческих порывов, свершений и разочарований, вознагражденных или бесплодных исканий, которая стоит у меня перед глазами, — и, может быть, не только у меня. Перед нами нечто громадно-разлапистое — так почему бы не поинтересоваться, на чем оно держится? На какой такой фундаментальности? А где поиск (об)оснований — там и теория. Какая моделька завалялась в хозяйстве — ту и будем пристраивать к делу.
По ходу дела, возможно, картина современной поэзии и ее история дадут повод заняться деталями процесса, заглянуть на поэтическую кухню и в кулинарную книгу. Кому и для чего это пригодится — не наша забота.
Какие еще коннотации запрятаны в заглавии — пока не скажу. Потому что и сам не знаю. Всплывет, чему суждено. Давайте протопчем одну тропку — а другие топтать другим.
С порога отметаем мистические видения. На всякую кручину своя причина. Не потусторонняя, а вполне обычная, от мира сего. Человек не хозяин своей судьбы — он сам своя судьба. Плоды наших деяний неотделимы от нас. Хотя бы потому, что себя мы узнаем только по своим делам. А что мы делаем в поэзии? Правильно, разговариваем. Внутри себя. Иногда даем кому-то подслушать. Стало быть, все композиционные принципы следует выводить их особенностей поэтического материала как одну из возможных (исторически обусловленных) форм; а все, что не выводится, принадлежит другому искусству — или не искусству. Такой, вот, грубый материализм.
Тут, кстати, мне записочку передали... О том, что сатана низвергнется в бездну. Рад за него. И всем желаю исполнения самой заветной мечты.
Люди создают много полезных вещей. Никакой бог столько не придумает. Ему зачем? А людям надо — они и заботятся. Поэтическое творчество не исключение. Своего рода полигон для обкатки неожиданных технологий. Если в мечтах склеилось — стоит хорошенько постараться и выплеснуть в будни. Жизнь рождает поэтов; созданные ими фантастические миры заставляют иначе смотреть на плоды истории; смена точки зрения подскажет точки опоры — и вот уже мир перестроился, завертелся вокруг новой оси. Время новым поэтам в топоры.
Что мы видим сейчас? Какие-то люди что-то пишут — и есть несколько способов донести их писания до общественности разной широты. Устная поэзия практически сошла на нет. Если и родится в компании экспромт — это вне поэзии как таковой, и остается, в лучшем случае, ходячая фраза. Народно-песенная импровизация — сплошное ретро, ролевая игра, туристический аттракцион. Разумеется, поэт может какое-то время варить строки в голове — когда под рукой ничего письменного. Но практически всегда мысль о картинке сопровождает течение внутренней речи.
Писать можно по-разному. Я начинал на бумажонках, от руки; кто побогаче — сразу в печатную машинку. Нынче всюду компьютеры, куча настольно-оформительских возможностей... Поэтичности пока от этого не прибавилось — и графика остается преимущественно "кодовой системой", способом зафиксировать нечто неграфичное с целью последующей демонстрации на плоской поверхности: кому-то достаточно экрана — другие лелеют мысль о хорошей бумаге и твердой обложке.
Каналов доставки — с гулькин нос. Переписывать от руки народу лень — и мало кто может гордиться хождением в списках. Самое большее, отксерят (сфоткают, отсканируют...) энное количество страниц. В любом случае, печатная продукция пока на первом месте по престижности, а для недостойных — электронные копии, в файлах или по сетям. Но технологии дешевеют — и скоро, по всей видимости, всякий сможет тиснуть книжицу за свой счет, любым тиражом. А дальше что?
Соответственно, контрвопрос: ради чего? Книгопечатание вовсе не для культпросвета; это бизнес. Надо кому-то окучить целевую аудиторию — он готов за это заплатить, в надежде окупить издержки прирастанием материальных активов или расширением сферы влияния (под будущую монетизацию). Дальше обычная логика разделения труда: авторы получают долю гонорарами, издатели имеют процент с продаж. Даже если какой-нибудь чудик вложится в бескорыстие — как люди получат его плоды? Кроме книготорговли серьезных вариантов нет. А магазины у кого попало и за просто так не возьмут. Ну, можно разослать друзьям и знакомым, раздавать на улицах (за что и схлопотать риск), направить в какие-то библиотеки (где и своей макулатуры давно через край, и фонды списывают в утиль). Все это мелкота, и не найдет книга своего читателя кроме как по фантастической случайности. На электронику надежды больше. Но и здесь к массам выплывают лишь коммерческие проекты, с опорой на продвинутые (и дорогие) технологии раскрутки. Остальное теряется в кучах (искусственно преумноженного) дерьма. Если же поэта вынуждают озаботиться проблемами рыночного выживания — что остается от поэзии?
Одна из ветвей рынка — литературные сообщества и кружки. Своего рода кооперативы по производству и сбыту печатной (или непечатной) продукции. Есть официальные союзы — которые к поэзии не имеют вообще никакого отношения: сплошной блатняк (хотя приличные поэты обнаруживаются порой и в этой грязи). Неформалы начинают с саморекламы — противопоставления казенному писательству: и опять мышиная возня, политические разборки... Организуют посиделки с озвучкой, самодельные конкурсы с выдуманными премиями. И прочие межсобойчики. Продаются они не как поэты, а в качестве модной безделушки для скучающего бомонда. Чаще всего покупателями становятся агенты крупного бизнеса (включая забугорный), кому надо подсидеть конкурентов, свалить неугодный режим, или оправдать очередную аморалку, — по возможности не афишируя публично прямую корысть. Так оно было при царях — так же осталось в советское время, и тем более после.
Частный случай — стихи на музыку. От страданий под шестиструнную балалайку до рок-групп и современной оперы. Плюс эфирная попса и детские утренники. Иногда прорезывается серьезное — на том же уровне, что и у госпоэтов: статистическая случайность.
Теперь зайдем с другой стороны: где взять почитать? Хочу я, допустим, приобщиться к последним достижениям — и вообще, духовно подрасти. А по факту? В магазинах — поэзии с гулькин нос: только школьная программа — да горстка коммерсантов, которых по определению читать не хочется. Опять же, зубы у цен растут быстрее цен, — и трудовому народу не хватает решимости позволить эдакое излишество; заметим, что дома у трудяг обширных библиотек никогда не было — а что и было, отдали в комиссионки ради голодной корки. У некоторых есть знакомые с источниками — но это редкое исключение. Теоретически, можно читать толстые журналы в библиотеках. Там, где библиотеки еще живы. И когда есть время сбежать от бед на часок-другой. Но в журналах, понятное дело, только свои: реклама очередного тусовочного объединения. Тематика там, прямо скажем, не общеполезная. Кто в больших городах — может приблудиться к буйствующим компаниям, поучаствовать в "перформансах". Провинция почти вся во мгле: одна самодеятельность... Даже альбомы модных групп забредают лишь по ошибке судьбы.
Провинциальные советские библиотеки иногда держали на самых пыльных полках случайно затесавшиеся книженции — что осталось по разнарядке в коллекторах. Как правило, переводы с дружественных или заграничных языков — типа хрестоматии таджикской поэзии или современной поэзии Бангладеш. На классику (вроде Тютчева или Шекспира) — только по длинной очереди. Зачисленные (официально или по слухам) в диссиденты вообще исключены. Мне повезло: читал никому не понятного Горация, зачитывался никому не приятным Маяковским...
Современная библиотека в поэзии вообще не нуждается — кроме все той же школьной программы. Финансирования нет, старые фонды содержать накладно. Ну, а кому надо — вроде бы, и так достают... Тот же вопрос: где?
Еще недавно (на моей памяти) компьютер был страшноватой редкостью; сегодня паучий интернет становится-таки всеобщей барахолкой, универсальной палочкой-выручалочкой. Не совсем пустота. Можно нарыть много старой классики; однако отыскать что-либо конкретное нелегко: тонем в помоях — и все денег требуют... Поисковики — одна торговля: хозяева программы подкручивают так, чтобы платная реклама в первых рядах, — и чтобы всякие "забаненные" не просочились. Пока доступный реликт — поэтические форумы, возможность блуждать наугад по любительским опусам. Поначалу и это было достижением, и кое с кем удалось заочно познакомиться. Лафа долгой не бывает: литературные сайты почти сразу превратились в треп, глупые межсобойчики — в горных кряжах совершенно непоэтического дерьма. Серьезные поэты ушли — где они теперь? Вероятно, цветные ростки есть и на погосте. Но перекапывать тонны навоза ради призрачного шанса наткнуться на новое имя — дело уж очень неблагодарное. Конечно, почитываю время от времени... Вариантов нет. Спрашивается: откуда взяться великому поэту, если читателю далеко не простор?
И в эту грустную вазу мы должны поставить поэтический букет, собранный по всем художественным канонам... На чем примостить композицию?
Надеюсь, все понимают, что критиканство я развел не просто так — поскулить за прошлые обиды. Вопрос серьезнее: что в этой каше от недоразвитости людской, от миазмов болотного буржуинства, — а что от природы искусства вообще, и особенно поэзии? Другими словами: есть ли шанс увидеть в далеком будущем иные, не столь вонючие композиции? И этим обязана заняться уважающая себя теоретическая поэтика. Если вслух сплошные непечатности — то хотя бы во внутренней речи.
Прямо скажу: исторический оптимизм — не в моем амплуа. Но долг чести: поискать призрак надежды. За всех загубленных и несбывшихся.
Итак, что имеем за душой? У каждого (за исключением клинических идиотов) в той или иной мере развита внутренняя речь. Употребляют ее в быту спорадически, без осознанного речевого намерения, — а некоторые даже не догадываются, чем занимаются внутри себя. Промежуточная инстанция между внутренней и публичной речью — эгоцентрическая речь, в которой человек уже, вроде бы, разговаривает сам с собой — но краешком глаза косит-таки на присутствующих и очень даже интересуется их реакцией (хотя вида не показывает). Понятно, что дорога в оба конца: эгоцентрическая речь свертывается во внутреннюю, а внутренняя при случае может вылезти наружу в качестве эгоцентрической. Сразу смекаем: ага! — значит, если стишата кропают с прицелом на рынок сбыта, — это отнюдь не внутренняя речь, а всего лишь эгоцентрическая, — и до поэзии как до неба. Точно так же, когда читают стихи по мотивам со стороны (например, подыскать убедительный комплимент, или сдать экзамен, или отобрать иллюстрации к теории), — это вовсе не внутри, и что-нибудь поэтическое приблудится, в лучшем случае, как побочный эффект (бывает: нечаянно увлекся). Собственно поэтика начинается там, где человеку все равно, узнает о его внутренних беседах кто-то еще — или останется чистой виртуальностью. Остается лишь осознать это блаженное состояние — и внутренняя речь превратится в собственно духовность, в рефлексию. Но мы пока задержимся на этапе подготовки поэтического материала.
Каким образом кому-то в голову (или иное место) приходит идея зафиксировать внутреннюю речь в публично доступном тексте? Мы только что выяснили, что сама по себе внутренняя скромница этого намерения не предполагает — и умрет при малейшем намеке на предстоящую публичность. Теория тогда напоминает, что в обыденной жизни единственный след внутренней деятельности — способ внешнего действия, характер поведения, принцип принятия решений. То есть: мы чем-то занимаемся, чисто конкретно, — и наша внутренняя речь накладывается на эти занятия как их намеренная организация. Вот вам основы композиции.
Получается, что поэтичность внутренняя речь приобретает в процессе приватного взаимодействия человека с текстами — когда они для него интересны сами по себе, и никакие другие мотивы не нужны.
Может такое быть? Вопрос непростой. Понятно, что после смены у станка, плюс многие часы борьбы с бытовыми затыками (коих у беднейших слоев на каждом шагу легионы), мысль только одна: заспать бы до утра... Даже любимая дама уже не вдохновляет. То есть, для рефлексии нужен досуг: она хотя нематериальная — а места требует. Досуг у трудовых масс возникает диалектически, как доведение затыка до крайности: залез в тупик, полезные дела встали, и остается только ждать. Например, соседям приспичило ночью стены долбить, или пьянка у них до утра, — спать уже никак, и надо структурировать ожидание. Если в этот момент подвернется под руку граната — соседям хана. Но подвернулась какая-то чепуха: поэтическая книжонка — воспоминание о школьных днях. И тут накопленная злость выплескивается в такое, от чего у заспанного трудяги крыша едет, на физиономии птички чирикают, а любимая дама даже в зените прелестей не сравнится с восторгом вдохновения. Нет больше соседей, нет пространства и времени, — есть только странная речь, избавиться от которой можно только вместе с внутренностями. Читатель становится поэтом. В синкретическом единстве того и другого.
Дальше — больше. Раз вкусил от древа рефлексии — заноза в сердце, мечта, поэтическая тоска. По большей части, поэзия в быту растворяется без остатка, превращается в почти незаметные отсветы фейерверка на глыбах перезапущенной повседневности. Побаловались — и будет. Пора и честь знать. Не загоститься у муз. Лишь при очень удачном стечении обстоятельств, если удалось записать первые опыты, а потом вдруг вернуться к ним и заново пережить, — стихотворчество разъедает быт и становится осознанной потребностью. И надо выкраивать время для текстов. Заново учиться читать и писать. И перечитывать, и переписывать. Прощай, крыша!
Казалось бы, у изнеженных классов — все возможности! Тракторить по целине им не в обычай; бытовые передряги если и возникают — только забавным приключением, поводом лишний раз сверкнуть в свете надуманного страдальчества. Доступа к духовному наследию у них столько, что никакому работяге не вообразить. И возможностей для материализации творчества поболе. Но упрямый факт: поэты из трутней высокого ранга склеиваются отнюдь не чаще. Нет, получить престижное образование и теплую должность — не вопрос. И можно состроить птичью физиономию, тиснуть пару-тройку скучающих сборников. Потом — финиш. Живем на дивиденды...
Почему так? Да потому что отпрыски серьезных фамилий с самого начала (еще до рождения) — уже в деле. На них работает капитал; они сами — капитал, выгодное вложение. Оказывается, что отрабатывать статус — занятие не менее изнурительное, чем создавать материальный фундамент статусности: на творческие порывы нет ни места, ни времени. Только растрачивают господа себя не на общественно полезные деяния, а на суету сует, погоню за ветром. О чем и пишут (см. канонизированную книгу некоего еврейского начальника). Одни не вышли из скотского состояния, другие оскотинились... Одно рабство неразлучно с другим.
В классовом обществе уход в искусство всегда связан с отрывом от классовых корней, бунтарством, превращением в презренное существо без роду и племени. До поры хозяева это терпят; потом железной рукой расставляют всех по местам: богатые к богатству, бедные — в болото (за исключением тех, кто продался золотому божку, вложил талант в преуспевание системы). Бывшие хиппи возвращаются в свои добротные дома; ненужная голытьба спивается или умирает от чахотки. Итоги?
Остается поэзия. Даже неизмеримо краткое мгновение — не без следа. Мир отрицает себя, чтобы посмотреть на себя со стороны; потом возвращается к себе — но не таким, как раньше. Свято место не бывает пусто: единожды найденное будут находить снова и снова. И пойдут дальше. В этом круговороте стать поэтом не самое сложное; труднее — остаться поэтом.
На что это похоже? А именно на это самое: мы увлекаемся разговорами с собой — выплескиваем их в материю текста, — стихи уходят от нас, и мы от них. Каждому автору знакома жуткая опустошенность, когда дело сделано — и твое творение уже не часть тебя, а нечто совсем чужое, иногда враждебное. Точно так же, у читателя взрыв восторга при первой встрече с новым поэтом сменяется гнетущим чувством невозвратности мгновения.
Получается, что классовое искусство — лишь маска; оно представляет искусство во внешних, безразличных формах, — как поэтический текст представляет внутреннюю речь. Одна иерархия отражается в другой. Поэты — как слова и знаки языка культуры, творческие союзы и направления — технология организации внутренних связей: конструирование интонаций, расстановка акцентов, звукопись, тропы. Здесь есть свои твердые формы — и есть неформальные течения; есть перекличка культур и субкультур, переплетение эпох. И точно так же, возможен перевод, перенос поэзии из одного человечества в другое, от прошлого к будущему.
Разумеется, столь необъятную тему не запихнуть в узкие рамки лекционного курса. Сейчас мне важно поставить вопрос, дать повод пристальному взгляду. И продолжить об основах поэтической композиции: откуда берутся поэты и как они устроены.
Мы уже знаем, что поэзия прорастает там, где есть доступ к поэтической культуре и немного досуга — освобождение от сиюминутных потребностей. То есть, как минимум, остановиться и посмотреть на мир (включая себя). Без пространства и времени ничего не получится. Тут сразу же приходит мысль о длинном детстве, когда непосредственного участия в коллективном труде, вроде бы, не предполагается, — зато открыт формальный доступ к части культурного наследия (общеобразовательный минимум). Познакомиться со стихами кое-как возможно; остается наскрести капельку таланта и душевной предрасположенности, чтобы запустить собственную стихотворческую карьеру. Разумеется, проще воспитанникам из благородных семей: они с младенчества вращаются в элитарных кругах, да и школы для таких — не ширпотреб; родители выбирают по деньгам. Опять же, участие в развивающих кружках и мероприятиях — не бесплатно: рынок решает, кому что дозволено. Например, я с детства мечтал заниматься музыкой — а финансы в семье не те, и свой первый инструмент заполучил в относительно зрелом возрасте, когда истинные гении уже подумывают о пенсии. Пришлось выбирать рыночно перспективное направление; по счастью, долгое уединение в библиотеках позволяло, наряду с полезными книжками, косить глазом и в не очень полезные, которые не всем по рангу. Книги в советские времена считались предметом роскоши: стоили по тем деньгам немало (на рубль новыми можно было запросто прожить пару недель) — но достать дефицит не все мастера. Что-то стреляли друг у друга; к сожалению, такой книгообмен никак не касался поэзии — любителей мало.
Это я к тому, что даже в благоприятных обстоятельствах далеко не все становятся поэтами. Трудовые династии среди рабочих — от нужды; большие шишки пристраивают детишек там, где сами командуют; артистическая богема естественно выращивает свой молодняк. Но с поэзией такой номер не пройдет: здесь каждому приходится прокладывать свою колею. Даже если кто-то из родственников подвизается в том же бизнесе. Где Байрон-младший, или Лорка-внук? Дети поэтов бегут из ремесла, как от чумы. Перетекают в другие искусства — но только не стихи. Логика теории подсказывает, что это не просто так, что есть на то вполне разумные причины.
Когда искусство работает с внешним материалом — это зримые вещи, которые легко наследовать. Прозаику досталась печатная машинка отца — и он настукивает собственные романы. Но внутренний мир поэта принадлежит только ему. Это не передается никак и никогда. Можно знать язык — но не понимать стихов на этом языке; можно не знать языка — но чувствовать его поэзию. Дети читают стихи родителей точно так же, как и человек со стороны. Для них это чужое — а свой путь они выберут по своим обстоятельствам. В результате — из одной социальной среды выходят разные поэты; авторы одного кружка очень различны; выпускники литературного вуза разбредаются кто куда. Может это измениться? Может. Если уйдет система разделения труда, и вопрос выбора жизненного пути просто не стоит: нет всего лишь пути — а есть общий для всех большой мир, и в каждой точке такого культурного пространства свободно размещаются сколь угодно обширные коллективы. Тогда любая стилистика общедоступна, и творчество не связано с авторством, общественно распределено. Один за всех, все за одного.
Но пока мы остаемся там, где человечески устроенную жизнь представить сложно, — и теоретические упражнения приводят нас к неожиданному выводу: в отличие от ряда других искусств, приобщение к поэзии в раннем возрасте не дает ровно никаких преимуществ. Более того, такое преждевременное проникновение может быть вредно — как детский секс. Пока у человека не сформировалась культура внутренней речи, делать ему в поэзии нечего; если при этом взрослые неумеренно восторгаются юным дарованием и запускают его в тираж — поэзия умирает, не родившись, разменивается на миражи публичности. Точно так же мудрость в недоросле — из области сказочной фантастики: философию надо выстрадать.
С практического боку: бесполезно создавать специальные питомники для поэтических дарований, натаскивать будущих гениев. В России был показательный эксперимент — в Царском Селе. На выходе — только Пушкин. Остальные, конечно же, освоили науку виршеплетства, и все могли составить складное стихоподобие на подобающий повод. Но поэтами не стали.
В древнем Китае экзамен по стихосложению входил в обязательную программу для соискателей высоких должностей. Что проку? Сколько-нибудь значимых поэтов — считанные единицы. Классическое европейское образование сделало искусственно навязанную греко-латинской поэтике метрическую систему частью курса древних языков — и бедные школяры веками сдавали экзамен по античной версификации, — а меж собой выдавали (куда более поэтичные) остроумные пародии.
Поэту недостаточно хорошо удобренной почвы, творческой среды. Нужно еще попасть туда вовремя. Когда уже есть, что сказать, — и окреп внутренний голос. Когда любая наука — способ развертывания ранее обретенного. Можно называть это личностными наклонностями, поэтическим даром, талантом... Если человек слышит себя — и говорит с собой, — он займется именно поэзией, а не прозой, не дизайном, или еще чем-нибудь.
Начинается с простой имитации, игры, "пробы пера". Здесь работает главный принцип восприятия поэзии: поймать намек — и сказать внутри себя по-своему. Фактически — стать соавтором. Отсюда один шаг до импровизации, наполнения тех же интонаций своими темами. Это легко превращается в текст, сырой и подражательный — но уже поэтический по сути. Оттачивать мастерство — серьезный труд. Но это другая деятельность, отличная от поэзии. Фактически — процесс распада изначального синкретизма, отделение автора от читателя. Даже если не рваться в профессионалы, творить без отрыва от основного производства, — намеренность упражнений выводит их за грань поэтичности, превращает в игру, от которой польза только на уровне синтеза, возвращения к внутренней речи как таковой. Тем не менее, овладение ремеслом закладывает основу творческой манеры, создает узнаваемую композицию, которую мы именуем поэтом.
Конечно, это условность. Но классовое общество состоит из условностей. Поэтому, не будучи профессионалом (то есть, не торгуя поэтическим даром), поэт добивается профессиональности и не имеет права уклониться от ответственности за качество текста, его способность пробуждать внутреннее движение. Важно не перепутать, не выдавать эксперимент за шедевр — оправдывая холодный прием неподготовленностью публики. Случается, что публика все же иногда "дорастает" до сознания значимости чьих-то сырых творений; однако это вовсе не делает поэтичнее тексты: осмысленность приходит за счет работы десятков других людей, поэтов и читателей, когда текст включается в систему текстов и выступает в ином качестве.
По своему положению в обществе, и в искусстве, поэт существенно иерархичен. На каком-то уровне он просто человек среди людей, участник повседневных драм. Как автор и опытный читатель — он вписан в ходовые схемы, обычные формы бытования поэзии. Наконец, есть и собственно поэтический уровень, где поэт становится выразителем отношения людей к собственной разумности, зеркалом эпохи. Эта индивидуальная композиционность вливается в строение поэзии как культурно-исторического явления, и неизбежно отражается на строении стихов — как во внутренней речи, так и в организации текстов.
Многомерное не помещается на плоскости. Чтобы ощутить, мы разглядываем разные проекции, — догадываемся, как это устроено целиком. Точно так же, поэта мы угадываем по следам, по плоским теням. Тень, конечно, — далеко не сам поэт; некоторые выставляют его с не самых выгодных сторон, далеких от поэтической возвышенности. Но без этих обманчивостей — нет настоящего поэта. Плоский читатель заметит только тень. Но читатель тоже растет — и взаимодействие двух теней способно породить (или возродить?) нечто вполне телесное! Виртуальная поэзия приобретает капельку реальности.
Мы увидим — нас увидят... Нельзя наблюдать — и не быть наблюдаемым. Вспоминаем про обращение иерархий. Культурно определенный облик поэта в классовом обществе складывается из автора и читателя; трудно сказать, чей вклад весомее. Даже установление авторства текста — процедура нетривиальная. Одно и то же может публиковаться по разным каналам, иногда с изменениями; права у того, кто вовремя их купил, — но правообладатель далеко не всегда знаком с поэтом, и может вообще ничего не смыслить в поэзии. В докапиталистические эпохи перетекание тем, образов, выразительных оборотов, слов и фраз от одной книжки к другой было обычным явлением. В этих условиях чуть ли не каждое творение, по сути дела, становилось коллективным — и автографы не решают вообще ничего. Библия, Дао Дэ Цзин, Илиада — это обширные компиляции, труд многих столетий. Шекспир — величайший плагиатор; одно имя вбирает в себя всю современную литературу, а первоисточники знакомы только специалистам. Далеко не все прижизненные издания Пушкина одобрены автором: всегда приходится делать поправку на технические возможности, цензуру, вмешательство тупого редактора... Существовали и существуют коллективные авторы, литературное рабство. Сверх того, участие поэта в литературном кружке неизбежно оказывает влияние на выбор технологий, круг образов и тем, формальные предпочтения: сквозь персоналии проглядывает группа целиком.
Вспомним также о расщеплении писателя на несколько псевдонимов, о приписывании трудов вымышленному персонажу по политическим, экономическим и религиозным соображениям. Иногда безымянность — единственный шанс показать настоящее лицо; иногда это освобождение духа — отказ от претензий ради подлинной поэзии.
Но посмотрим на дело с другой стороны: кого публика считает автором? Фамилия на обложке, как мы только что выяснили, — всего лишь элемент оформления. Разбираться, кто именно вывел конкретную строчку, придумал идею, развил тему или изобрел яркую интонацию, — никто не собирается (кроме нескольких кабинетных филологов). Объективно, существует культурное явление, которое мы склонны обозначать именем собственным. Такая же условность, как приписывание значений лексическим единицам и конструкциям естественного или искусственного языка. Поэтому формальные имена так легко становятся нарицательными, из единичности вырастает всеобщее.
Наряду с общекультурными ассоциациями, у каждого складывается и собственное представление об авторе — по степени и характеру знакомства, по эстетическим или иным соображениям. Кто не интересен — тому хватит ярлыка: классик, романтик, символист, футурист, маньерист, метареалист... Про кого-то всплывают (не всегда отчетливо) названия творений: кажется, он вот это написал... Совсем круто — когда есть ходовые цитаты, наследие всеобуча:
И знал, хотя не без греха,
Из Энеиды два стиха.
|
У большинства знакомство с поэзией останавливается на этом этапе; но без такого фона не возникали бы искорки живого интереса, когда помнят не только имя, и даже не стихи, — но чаще свое открытие необычайного, вдохновенное сотворчество. И возникает (как у Цветаевой) мой Пушкин, мой Мандельштам (или Межелайтис, Бодлер, Такубоку). В особых случаях — я сам. Гомер для Гомера — и Мерайли для Мерайли.
Наследие поэта организуют другие. На свое усмотрение. Публикуют то, чего он не намеревался публиковать, изменяют то, чего ни в коем случае не следовало бы менять. Выкапывают варианты. Пишут комментарии. Смакуют сплетни. Образ поэта расплывается, мерцает. Но при этом не теряет единства. При всей подвижности, это все та же культурная иерархия, которую каждый вправе разглядывать из своего угла, удаляться или копать вглубь. Когда физлицо чувствует себя поэтом — ему предстоит продолжить поэтическую биографию, взять ответственность на себя. От этого не отвертеться — это карма, общественный долг, призвание. И надо соответствовать, совершенствоваться, искать. Как чеховский персонаж: жить в расщепленном мире, где непосредственное бытие превращается в копилку полезных деталей, инструментарий внутренней речи. Так образ поэта, коллективный эффект, придумывает себя, пишет книгу своей судьбы. В ком конкретно — без разницы. Поэт может ожить через сотни лет, в другой стране, — заговорить на другом языке:
Я с королем был не одно столетие,
И в бой бросал нас грозный клич: "Монжуа!" —
Но ради Вас ни от кого на свете
Не принял ни кольца, ни рукава.
|
Здесь не просто фантазия, это реальная память о douce France зрелого средневековья, о ее странных, на сегодняшний взгляд, обычаях. Кто сейчас знает, как рукава прикрепляли к дамскому платью? — в чем состояли взаимные обязательства сеньора и вассала, и как они скрепляли союз? Да, есть труды историков, этнографические описания. Но поэту важны не факты — а дух времени; ему иногда вспоминается то, чего ни один историк еще не описал. Но когда-нибудь обнаружит и опишет — потому что поэзия не лжет.
Никакой мистики. Всему есть рациональное объяснение. Но здесь мы говорим о поэтике — с точки зрения поэта.
Еще раз: профессионализм не означает профессиональности. Традиционное представление поэзии в текстах — пока главная, но не единственная возможность. Чтобы стать поэтом — надо хоть на мгновение отстраниться от борьбы за существование, необходимости выжить в заведомо враждебной среде. Даже когда единичный человек ассоциирует себя с поэтом как культурной общностью, он остается участником процессов материального и духовного воспроизводства — в которых, собственно, и состоит его единичность. Грубо говоря: нельзя зарабатывать на жизнь поэзией. В смысле невозможно — и в смысле недопустимо. Недоразвитое человечество обрекает каждого на добывание прожиточного минимума. Кто-то пашет поля — другой занят в строительстве; этот собирает компьютеры — а тот пишет для них программы... Есть также надстройка: коммерсанты, чиновники, военные... Наконец, есть господствующий класс, буржуи. Можно зарабатывать на жизнь вычислением интегралов или писанием рифмованных строчек — но такая деятельность не имеет никакого отношения (соответственно) к науке или к поэтике. Продажа текстов (не обязательно за деньги) сочетается с искусством лишь случайно, внешним образом, — как и все остальное. Точно так же, как участие в литературном кружке может выставить участника литератором — но никогда поэтом.
Давайте отделять мух от котлет. Поэт живет в обществе — и должен быть занят общественно полезным. В советское время слишком ретивых диссидентов осуждали по статье "тунеядство". Совершенно справедливо. Кто не знаком с основами композиции, не может стать настоящим художником, — и все его кривляния суть имитация, извращение, насмешка. В чьих-то корыстных интересах. Достойнее грузить вагоны, чем писать стихи; книжки по агротехнике или программированию в нынешних условиях насущнее. И если времена сумрачные, приходится жертвовать излишествами. Помните рассказик Марселя Эме, La Carte? Но рачительный народ не станет сбрасывать балласт: кто может работать — пусть работает. Там, куда поставят. Образование лишним не бывает; главное — распорядиться правильно.
Слышу оглушительный вой поборников воинствующего тунеядства и "антисталинистов". Дескать, в лагеря нас загоняют, всем кагалом. А труды по преодолению узости политического кругозора и насаждению моральной разнузданности не менее важны для будущего цивилизации, чем вашенские околонаучные лекции!
Насчет ценности своих плодов не обольщаюсь. Но давайте по существу. Если вы неспособны сохранить в себе поэзию (или науку, или философию) там, где это нельзя монетизировать, — какие вы, к дьяволу, поэты (ученые, философы)? Если вместо совместного труда на общее благо вы жаждете урвать лично для себя — противопоставляете себя человечеству, а не живете его жизнью, — откуда хотя бы зачатки культурности? — зачем ваши словесные упражнения? Ах, незачем! — просто так, забавы ради... Врете! Есть у вас вполне земная корысть: ездить на чужой шее в свое удовольствие, пользоваться тем, чего более достойные лишены. Именно поэтому интеллигентский компост не идет к трудовым массам, а пристраивается туда, где денежнее, под крылышко мирового буржуйства.
Поэтичность не предполагает бумагомарания. Можно просто читать что попадется, — или вспоминать что вспомнится. Ловить мгновение, когда перевернется душа — и хранить его в себе, быть достойным этой избранности в каждом труде. Но если уж выпало писать — пусть пропитают образ пройденные пути, чтобы он стал мечтой о путях будущего. Кто не жил — не может мечтать. Буйство фантазии, преодоление обыденности — для тех, кто знает, что на самом деле дано — и чего миру не хватает. Настоящий поэт даже воздушные замки строит прочно и на века. Без хорошего фундамента это никак.
В самом запущенном варианте, когда по жизни ни одной отдушины, поэтичность кажется эдакой бальзаминовщиной, абстракцией, дурными мечтаниями. На здоровье. Если кроме этого есть и живое дело (не бизнес!), труд, практика. Там все встанет в свою строку. Искусство начинается с выхода за пределы искусства, чтобы не гнить в рефлексивном болоте, а перерабатывать опыт в идеи. Лишь в очень малой части практика представлена собственно писательством. Однако и здесь своя иерархия. Основа всему — творчество масс, фоновая литература, без которой невозможны персонализированные поэты, хорошие и разные. Между этими уровнями — тысячи промежуточных; одно перетекает в другое. Так возникает поэзия как культурный процесс, поэтический ландшафт эпохи. И только по отношению к бурлящей протоплазме любителей и ремесленников возможен уровень собственно искусства — обитель гениев. Не обязательно признанных — никому не известные не менее гениальны. Одна волна быстро рассыпается — другая бежит далеко, прирастает попутными волнятами. Но каждый гребень — вершина.
Как только обозначился центр кристаллизации — растет иерархическая структура. Место поэта в переплетении культур определяет собственно поэтическую композицию. Дальше все как у всех: звуковые пласты, модуляции, аранжировка, линии, голоса, цветовой баланс, перспектива... Глубинное движение волны — образный строй. Форма поверхности — стилистика. Конечно же, шумная пена: публикации, компиляции, антологии, хрестоматии, манифесты и спектакли, критика и аналитика...
В каждом элементе иерархии она отражена целиком. Внутри и снаружи — понятия относительные. Например, на каждом этапе творчества поэт размещает себя вполне определенным образом в жизненном и поэтическом пространстве — и отсюда внешний облик внутренней речи, глубина и перспектива. Оно дело смотреть издалека; другое — подойти вплотную, нащупать границы; но можно оказаться в самом сердце образа, и тогда мир покажется всего лишь светлым пятном — эффект полного внутреннего отражения; если уж очень углубиться, пятнышко схлопнется в точку — луч света в темном царстве... Так звездное небо становится одной крохотной звездочкой — но появляется шанс увидеть другие миры, и заново заселить звездами небосвод.
Точно так же, поэт может ассоциировать себя с материалом или с формой (на каком-то из уровней) — и каждый выбор порождает свою, особенную композицию: где прихотливость коралла — где кристаллы твердых форм или стихотворные циклы... Строфика, порядок частей, расположение творений в книге или сборнике — все это не случайно, за каждым решениям живая идея.
Принцип всякой композиции — основательность. Нельзя выстроить одно, не определившись со всем остальным. Единство и целостность — закон иерархичности. В идеале, поэт находит место каждой мелочи, в соответствии с генеральным планом застройки, с архитектурой отдельных строений. Но если пытаться охватить внутренним оком сразу все — легко утонуть в суете. Спасает дело простой факт: композиция как процесс тоже иерархична, и можно потихоньку разматывать клубок, начиная с любого места. Иерархия в целом представлена одним из возможных обращений, иерархической структурой. Смотреть на эту конструкцию можно по-разному, изменяя масштаб и ракурс. Но самое важное — что рождение иерархии и этапы ее развития воспроизводят во времени одно из возможных развертываний целого. Занимаясь сугубо техническими вопросами, поэт ищет кое-что другое, что к технике никак не сводится. Отсюда муки творчества — когда никак не удается подобрать верное слово, рифму, или заглавие. Казалось бы — почему не пойти другим путем, перестроить композицию под уже имеющийся материал? Нет, это уведет от образа в целом, станет изменой самому себе, своему призванию.
Целое — в основе всего. Каждый текст — материализация, история развития идеи. Фрагментарность как стилизация имеет место быть; но даже в этом случае композиция предполагает завершение в конце — и незавершение ранее конца. Все, что требуется — и ничего лишнего. Нет целого — это не текст, а наброски, подготовительные материалы, черновики. Пока мы в процессе — приходится обращать внимание на вытекающую из темы композиционность: слабые, сильные и относительно сильные позиции, разбивка на стихи и группировка стихов, переплетения, ближний и дальний порядок, характер динамики, направленность строения и развертывания... Немаловажные штрихи: графическое оформление, заглавие, эпиграф, даты... Добиться полной гармонии трудно. Однако еще труднее не стремиться к ней, остановиться на чем-то внешне приемлемом, публикабельном. Компромиссы не для поэта. Только глубокое внутреннее удовлетворение, убежденность в правоте, восторг встречи с искусством, — критерий свершения. После — другое, независимо от похожести. Пуповина оборвана, послед вышел горечью прощания и неожиданного одиночества. Иногда это творческая смерть — уход тени в уже изменившийся мир.
Как и всякая иерархия, композиция бесконечно сложна. Но и сложность иерархична: каждая тема требует точного баланса уровней и межуровневых связей. Когда нужно — образ выливается в головокружительную эквилибристику; в других случаях — уместна определенность и ясность. Кажущаяся простота, разумеется, не устраняет сложность — а лишь снимает ее, прячет в чем-то другом. Композиция не абсолют — она свободно превращается в другие элементы организации текста, либо заимствует что-то из них. Как обычно, все зависит от места поэта в культуре, от направленности исторических линий. Однако строение текста в поэзии далеко не всегда следует обычным формам пространственно-временной организации речи и действия. Такая "имитация" — лишь один из уровней. В общем случае, иерархия внутренней речи композиционно представлена многоплановостью текста, совмещением разных планов. Поэт как бы одновременно присутствует в разных пространствах, и сводит вместе разные времена. Когда это подчеркнутое намерение — рождается троп. Если на поверхности правило "трех единств" — скрытые измерения все равно присутствуют, и разделение планов происходит на другом уровне композиции. Конечно, физическим пространством и временем дело не ограничивается: есть еще и организация духа, и позиция субъекта по отношению к объекту, различие мысли и действия, целей и средств...
Например, в поэзии можно быть сразу и внутри и вне образа, и наложить один ракурс на другой. Для живописи или фотографии — это очень сильный, броский прием, пользоваться которым следует осторожно, в разумных дозах. Поэзия с древнейших времен использует такие эффекты без особых ограничений. Возьмем древнейшие гимны — шумерские, египетские, индийские, греческие... С одной стороны, они воспевают нечто божественное, превосходящее возможности обычного человека. Но если приглядеться — это божественное оказывается лишь проекцией вполне земных производительных сил, поэтическим предписанием, намеренной композицией. Человек создает богов как образ, фантазию, мечту. Наделяет теми свойствами, которые человеку нужны. И молится самому себе, своей творческой мощи. Удивляется себе — и пугается сам себя:
— Это Бяка-Закаляка
Кусачая,
Я сама из головы ее выдумала.
— Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?
— Я ее боюсь!
|
Богами становятся не по рождению, а по признанию. Но не так ли возникает и образ поэта? Который пишет не стихи, а самого себя. Иногда в качестве бога — но лишь преходящим образом, как одно из сгущений фантазии и творческой силы. Поэтому поэт вправе третировать богов как угодно, отказываться от них — или диктовать свою волю. Из уже цитированного:
Незваный гость на пиршествах богов,
Я создал их, и мне их гнев не страшен.
|
Разум — это право и обязанность созидать и перекраивать природные ландшафты в интересах человека. Но как только с композицией определились — мы становимся ее орудиями, ее предметным наполнением. Время прижать хвост собственной божественности — и честно тянуть лямку. Такая универсальная двойственность — в любой деятельности, и в любом искусстве. Но в поэзии она становится неотъемлемой частью формы.
В качестве лирического отступления: изначально, любая мифология ставит человека наравне с богами, которые мыслятся как могущественные соседи, еще одно племя — другой породы. Мифы о сотворении мира и человека — позднего происхождения, своего рода экстраполяция устоявшихся бытовых представлений. Мир богов существует параллельно миру человека — но понемногу одно пропитывается другим, растворяется одно в другом. В конце концов различие снимается — и бог становится всего лишь именем, обозначением абстрактной категории. С чего начиналась божественность — к тому она и пришла.
Может показаться, что библейский бог другой — что на него изначально возложена роль творца. Но состав и порядок книг ветхого завета — итог многовекового развития. Религиозный канон (неважно, библейский, или индийский, или еще какой) лишь использует мифологию в своих интересах, перекраивает и уплощает ее. Точно так же — стихи иногда становятся оружием. Но даже в библии легко заметить следы первобытного мифа, параллельного существования и соперничества двух миров. Библейский бог, оказывается, создает не человека вообще — а лишь нечто человекообразное, робота-садовника; упоминаются и другие существа, неизвестного происхождения. При этом якобы созданный богом народ на протяжении всех книг препирается с богом, обманывает его, торгуется с ним... Заставляет бога следовать земными путями — и не особо интересуется его собственными (просто отмахивается: дескать, неисповедимы). Эта линия красной нитью проходит через всю литературную традицию. У того же Эме: бравый гусар протаскивает в рай свою тетку, набожную старую деву, выдавая ее за "полковую шлюху" (la catin du régiment) — и Петр-ключник спокойно проглатывает явную брехню.
Современные поэты, подобно далеким предкам, создают миры, населяют их фантастическими существами — и начинают ощущать себя одним из них, или сразу всеми... Потом такое придуманное существо начинает жить собственной жизнью, творит что-то свое — и становится своим творением. Вероятно, у каждого поэта есть подобные композиции — и я, конечно, не исключение (Я был..., Построю себе дом...). На первый взгляд, технический трюк, игра. Бесконечная считалочка: у попа была собака... Но вспомним архимедову спираль, рост фракталов, самоподобие в нелинейных динамических системах... Сюда же примыкает универсальное различие интенсивных и аддитивных переменных в термодинамике (да и в любой науке вообще). Оказывается, что поэт, своими средствами, выражает единство мира, его иерархичность. Которую каждый замечает по-своему — но любые заметки важны: без них нет полноты.
Иерархическая композиция, единство разных планов, во внутренней речи предполагает движение от одного плана к другому, взаимные превращения. Обращение иерархии как ее воспроизводство в новых условиях в новом качестве. В тексте это всплывает контрастами, проявляется как скачок, смена контекста. Иногда вопреки школьной грамматике. Но вот, казалось бы, простая вещь (Заброшенный маяк):
В былые времена,
Давным-давно, —
Помнишь? — плывет луна
В небе ночном,
И дальний свет звезды,
Огней струя,
И нет ни “я”, ни “ты” —
Но: “ты и я”.
|
Что тут необыкновенного? Однако шибко грамотный редактор ничтоже сумняшеся заменяет в печати: плыла луна. Вероятно, думая заодно "обогатить" картинку (неуместной) звукописью. Мало того, что последующая предикативность оказывается совершенно неподготовленной — но теряется самое главное, наша способность жить в разных временах, разными жизнями! Точно так же (Дождь в пустыне):
Но будет — влажная рука
По чистой грани —
И шелест падшего песка
Уже не ранит.
|
Здесь вместе будущее, ставшее настоящим, и прошлое, которому еще только суждено быть. Тривиальность языка: futur antérieur.
Все это банально и общеизвестно. На уровне единичной деятельности: сначала общий план, потом чертежик, потом просчеты отдельных узлов... Когда стихи льются сами собой, без определенной цели, — значит, чего-то мы не заметили. То ли долгой предварительной работы, когда общество готовит одного из своих представителей к воплощению коллективного замысла, подбрасывает топливо в костер, — то ли истинного характера продукта, который лишь по ошибке принимают за стихи. Композиция возникает в процессе творчества — однако без нее творчества нет. Здесь тоже совмещение планов, переключение с одного на другой. Учимся вытаскивать себя за уши из болота дикой неразумности. Это называется рефлексией. По физике так нельзя — но мы люди, мы можем.
Конечно, сразу не получится. Поначалу попадаем в дикий лес, и надо выбредать в какие-нибудь просветы. Если под заманчивостью зеленой лужайки оказывается еще одно болото — начинай сначала. Поэты рождаются и гибнут. Остаются тексты — обглоданные кости поэзии. По этим костям можно уверенно ступать — и наращивать культурный слой. Так понемногу отстраиваем светлое будущее:
Απ’τα κόκαλα βγαλμένη
των Ελλήνων τα ιερά,
και σαν πρώτα ανδρειωμένη,
χαίρε, ω χαίρε, Ελευθεριά!
|
Наша наука о том, что не обязательно готовить себя к литературной карьере — но к поэзии тянуться надо. Независимо от официальных предписаний, вопреки политическим блокам и коммерческим объединениям, — против противопоставления своего чужому. Если окажется, что наши внутренние речи зачем-то востребованы, — общество позаботится организовать нам доступ к современным технологиям фиксации мимолетностей, к индустрии текста. Кому больше достанется — задержится на виду; но поэтическая судьба только начинается после ухода, когда поставлена последняя точка. Биография тогда становится текстом, и всякий вправе по-своему его прочесть.
Нет интереса к виршеплетству? Без проблем. Живите, копите материал, приглядывайтесь к формам, духовно общайтесь с мастерами, ремесленниками. Любая находка к месту — и каждый шаг в контексте какой-то культуры становится виртуальным текстом; запишут его буквами или нет — дело десятое. Пока приходится делить — трудно делиться. Но если не думать об этом, не превращать в профессию — что-то наверняка получится, всплывет в нужном месте, в нужное время, — через кого-то, как-нибудь. На поверхности — позы, маски, роли. Жизнь загоняет тела в колею — но всегда остается возможность поговорить с собой и ощутить причастность к свободным композициям будущего. Поэзия освобождает дух; как он воспользуется этой свободой — не столь уж важно. Задержится человечество во Вселенной — оно обязательно вырвется из рыночного мрака, построит мир, в котором нет места поэтам, но каждый — поэт. Какая разница, кто что сказал — и сказал ли вообще! Оно есть, все это чувствуют, знают, и хотят продолжить. Никто не отнимет у меня моей боли и моей любви. Однако моя единичность — основа композиции в целом, и если все же придется обнаружить себя — меня поймут:
И я вхожу, я поднимаю чашу —
И все встают. И хором: "За любовь!"
|
|