[Воспроизводство разума]

Марксизм и любовь

За несколько тысяч лет письменной истории человечества не было ни одного (реального или мифологического) мыслителя, который не высказался бы на тему любви. Одно это указывает на особое место любви в иерархии человека, ее подлинную универсальность — и фактически тождественность разуму. Было бы странно, если бы Маркс и Энгельс ничего не оставили по этому поводу — тем более учитывая популярность вопроса у ближайших предшественников, от Канта до Фейербаха. Здесь основоположникам "научного коммунизма" было что сказать и по личному опыту — хотя диаметрально противоположного свойства. Однако на передний план выходит борьба за утверждение идеи первичности экономики — и необходимости преодоления в первую очередь экономического неравенства, чтобы на этой основе строить бесклассовое общество, новую субъектность, о чертах которой пока рано догадываться [Немецкая идеология, 3, 441]:

Сознание своих взаимоотношений также станет у индивидов совершенно другим [...]

В противовес философским спекуляциям, игре на модном словечке и его попсово-мистических интерпретациях, публичные выступления двух друзей не придают любви сколько-нибудь универсального значения, избегают прямых упоминаний (разве что, в юмористическом контексте [42, 175]). Идейная позиция сложилась уже в начале 1840-х — но ее надо по крохам выцарапывать из преимущественно экономических трудов, и лишь сорок лет спустя Энгельс отваживается высказаться напрямую (если можно так выразиться про пару-тройку небрежных страничек, мимоходом). И что? Несмотря на стремительно раскупаемые тиражи, собственно марксистское видение любви (и духовности вообще) осталось на нуле: книжку воспринимали (и воспринимают) как популярное изложение одной из буржуазных теорий — а отнюдь не руководство к революционному действию, преобразованию мира на совершенно нецивилизованных (то есть неклассовых) началах.

Почему так? Можно, конечно, сослаться на условия и задачи классовой борьбы, объективные обстоятельства, с которыми, вроде бы, ничего не поделаешь... Но если честное зерцало коммунизма вдруг отражает не очень коммунистическую физиономию — стоит задуматься: быть может, с физиономией что-то не так? С другой стороны, обращает на себя внимание редкая в философии цельность мировоззрения: его основные черты прошли через очень непростые десятилетия почти неизменными. Рукописи 1844 года ничуть не противоречат рукописям 1860-х и позднейшим заметкам 1890-х. Следовательно, слабые места трактата восходят к чему-то раннему и очень основательному, чего проницательные мудрецы за собой вовремя не заметили. Обсуждать гипотезы будем потом — а сейчас лишь признаем, что, со всеми своими огрехами, работа Энгельса — единственная на данный момент ясная формулировка позиции исторического материализма в вопросе о сущности и общественной значимости любви; все позднейшие опусы либо перепевают сказанное, либо просто выкидывают марксизм за борт и ставят на его место нечто откровенно буржуазное. Это в теории. Практика разнообразнее — но без идеологического стержня она вырождается в поиск на ощупь, случайные блуждания, — и в конечном счете удачные находки тонут в болоте пошлости, превращаются в неприличный анекдот (роде пресловутого "стакана воды" или сплетней о многоженстве Ленина).

Происхождение семьи, частной собственности и государства — книга не о любви. Главное в ней — мысль об историчности культурных форм, их зависимости от развития экономики; капитализм возник — капитализм должен уйти. Сочинение американца Моргана привлекло Маркса и Энгельса именно этим идейным посылом, и задуманное изложение древнейшей истории по Моргану предполагалось сделать своего рода иллюстрацией к общефилософским изысканиям, указанием на то, как следовало бы выстроить историческую науку в целом. Чутье на этот раз подвело: несмотря на всю свою революционность, работы Моргана всецело оставались в русле буржуазной этнографии; строить на таком основании коммунистическую историю никак нельзя — ни с какими поправками и уточнениями. Хотите вывести нерыночную культуру? — кладите в основу нерыночную экономику! А Морган исследует исключительно отношения обмена в одной из отраслей общественного производства — хотя бы и довольно специфической. Тут бы вспомнить главный труд Маркса, убедительно показавший, как из обмена закономерно вырастает классовое общество и его высшая стадия, капитализм. То есть, частная собственность и государство отнюдь не идут (как у Энгельса) на смену первобытно-семейным разборкам — они представляют собой их следствие, закономерное развитие и логическое продолжение. Понятно, что коммунизм как "отрицание отрицания" [42, 127] по Моргану-Энгельсу оказывается не устранением классов, а всего лишь восстановлением предпосылок классообразования, на новом витке классовой истории. Полное фиаско в принципиальном плане. Источник махрового ревизионизма в европейской и русской социал-демократии.

Но здесь мы все-таки о любви. Для начала — только об одном из ее бесчисленных обличий, об отношениях полов. Исходя из исторической эмпирии, Энгельс перечисляет пять характерных черт современной любви, в отличие от античности и средневековья [21, 79–80]:

(0)  Любовь не зависит от брачно-семейных отношений, она не связана с деторождением или воспитанием детей; более того, любовь всему этому противоположна.

(1)  Любовь невозможна без взаимности;

(2)  Любовь — то, без чего человек не мыслит себя;

(3)  Любовь — высший критерий нравственности; никакое деяние не может быть нравственным без любви, и всякая нравственность есть также и любовь.

(4)  Любовь свободна — она и есть свобода, одна из ее сторон.

Нумерация пунктов (1)–(3) взята у Энгельса; принцип (0) дан несколькими страницами раньше как предпосылка всего остального; принцип свободы развит чуть позже как необходимое дополнение. Я намеренно избегаю цитирования и даю обобщенные формулировки — мы не собираемся ограничиваться европейскими реалиями, и важно вытащить на свет категориальное содержание. Не просто глубокие наблюдения, а фундаментальные принципы, зародыш полномасштабной философии.

На первый взгляд, тут никакой связи с экономической теорией — как того требовала бы логика исторического материализма. Безусловно, это минус. По крайней мере, поверхностному читателю повод пройти мимо главного и ограничиться формальной метафизикой. Но мы не будем, подобно математикам, отрывать поверхность от мяса — и берем широкий контекст: выяснять сущность любви Энгельс начинает на фоне вполне определенного исторического процесса: зарождение в недрах средневековья предпосылок для перехода на новый, более высокий уровень цивилизации — в капитализм. То есть, движение духа с самого начала стоит на фундаменте экономического историзма — и признано выражением и следствием организации общественного производства. Вероятно, Энгельсу это казалось разумеющимся само собой, и он не захотел повторяться, — но в условиях свободы извращения [42, 150] настойчивое уточнение позиции лишним не бывает.

В данном случае настойчивость следовало бы проявить в вопросе об исторических формах любви. А не походя, парой фраз [21, 79]:

До средних веков не могло быть и речи об индивидуальной половой любви.

Да, утверждение о становлении нового типа любви — это революция. Большинство буржуазных идеологов не только не доросли, — но и активно возражают! Для них всякая духовность (включая любовь) — изначальна, вне времен и народов; добавьте к этому нормативную составляющую — и получится религия. За что Энгельс сурово крыл Фейербаха [21, 293]:

Идеализм Фейербаха состоит здесь в том, что он все основанные на взаимной склонности отношения людей — половую любовь, дружбу, сострадание, самопожертвование и т. д. — не берет просто-напросто в том значении, какое они имеют сами по себе, вне зависимости от воспоминаний о какой-нибудь особой религии

На самом же деле — сначала практика, а на нее уже навешивают идеологические ярлыки [21, 292]:

Существующие позитивные религии ограничиваются тем, что дают высшее освящение государственному регулированию половой любви, то есть законодательству о браке; они могут все хоть завтра совершенно исчезнуть, а в практике любви и дружбы не произойдет ни малейшего изменения.

Замечаем на полях: предмет обсуждения неуловимым движением радикально расширен — и говорим мы уже не только о половой любви, но о "практике любви и дружбы" — что сразу выводит на философию любви вообще ("основанные на взаимной склонности отношения людей"), во всем многообразии частных форм (где дружба — одно из проявлений того же единства).

Логическая неувязка в том, что разговоры о "современной" любви подвешены в историческом вакууме: как будто она возникла из ничего и потому не предполагает никакого дальнейшего развития. Говорить об одной из форм любви можно лишь при наличии других форм — поэтому первым делом следовало бы заявить во всеуслышание: в каждую историческую эпоху на основе определенного способа производства складывается особая практика любви, судить о которой следует не по философским трактатам или религиозно-правовым предписаниям, а по живым отношениям живых людей, по обратному влиянию культуры на экономику и направлениям роста общественного самосознания. Конечно, все это не лежит на ладони, — и вместо опоры на официальные документы придется вытаскивать кусочки из бытовых зарисовок, художественной лирики, производственных конфликтов и юридических казусов, — а потом складывать мозаику. Но даже если детальное обсуждение не вписывается в текст, следует хотя бы не отрываться от контекста, признать историческое разнообразие и указать его причины. Энгельс, вроде бы, согласен [21, 292]:

Основанные на чувстве отношения между людьми, особенно же между людьми разного пола, существовали с тех самых пор, как существуют люди.

Однако продолжение напрягает:

Что касается половой любви, то она в течение последних восьми столетий приобрела такое значение и завоевала такое место, что стала обязательной осью, вокруг которой вращается вся поэзия.

Ни малейшего намека на закономерные этапы развития. Дескать, было что-то хаотическое — и вдруг выскочило наверх, — с чего бы это? Не иначе, мода такая... Можно было бы предположить, что суть дела Энгельс понимает — просто недоговаривает. Только, вот, режет дух другой фрагмент [21, 79]:

Само собой разумеется, что физическая красота, дружеские отношения, одинаковые склонности и т. п. пробуждали у людей различного пола стремление к половой связи, что как для мужчин, так и для женщин не было совершенно безразлично, с кем они вступали в эти интимнейшие отношения. Но от этого до современной половой любви еще бесконечно далеко. На протяжении всей древности браки заключались родителями вступающих в брак сторон, которые спокойно мирились с этим. Та скромная доля супружеской любви, которую знает древность, — не субъективная склонность, а объективная обязанность, не основа брака, а дополнение к нему. Любовные отношения в современном смысле имеют место в древности лишь вне официального общества.

Вот-те раз! Начали за здравие — а кончили за упокой. Духовное родство оказывается лишь предпосылкой секса — и вдобавок совершенно несуразная увязка любви с браком (от которой сам же автор решительно и неоднократно открещивался). Такой марксизм совершенно неотличим от мещанского (буржуазного) представления о танцах или столике на двоих в ресторане — как разновидности эротических игр. Можно подумать, что физиология полового сношения интимна сама по себе. Ничего подобного! Животные занимаются этим принародно; вплоть до нового времени у людей секс не требовал уединения — а у богатых присутствие слуг и служанок молча подразумевалось. Понятие интимности — невозможно без индивидуальности, а вся история цивилизации как раз и была историей становления индивидуального самосознания — как сам же Энгельс (со ссылкой на Маркса) справедливо отмечает [21, 99]. Не природа пола будит персональные предпочтения, а наоборот, собственно человеческие отношения накладываются на физиологию, вписывают ее в рамки культуры, — придают ей смысл. Поэтому по видимости одно и то же действо по-разному воспринимается в разные эпохи. Например, оргиастический секс известен с древнейших времен — однако в новое время он уже не дополняет парную любовь, а противопоставляется ей как намеренное отрицание интимности; чтобы такое стало возможным, без развитой идеи интимности никак не обойтись, а ее экономические корни — в капиталистической системе всеобщего разделения труда.

А мимо главного — пролетаем на всех парусах. Революционность слов о "скромной доле супружеской любви" осталась незамеченной для самого Энгельса — и уж тем более для марксистов следующего века. Для Энгельса "хороший" брак отличается от "плохого" только взаимным согласием, влечением партнеров друг к другу — и все снова сводится к физиологии: любовь играет роль сводни, подталкивает зверушек друг к другу, — а освящает их союз только официальный брак — хотя бы и учитывающий, что "длительность чувства весьма различна у разных индивидов, в особенности мужчин", освобожденный от "грязи бракоразводного процесса" [21, 85] (где отличие от Фейербаха?). Вот так. Вместо личностей — индивиды; вместо свободы общения — секс по правилам. Буржуа Морган представить себе не может общество без семьи и допускает лишь абстрактную историчность, смену одних форм другими, воспринятую как естественноисторический процесс, конечная цель которого — "достижение равенств полов". А Энгельс некритически перенимает как общий подход, так и терминологию, и цитирует без комментариев (то есть, по сути, подает как свое) [21, 85]:

[...] семья [...] должна развиваться по мере развития общества и изменяться по мере изменения общества, точно так же как это было в прошлом. Являясь продуктом определенной общественной системы, она будет отражать состояние ее развития. [...] Если же моногамная семья в отдаленном будущем окажется не способной удовлетворять потребности общества, то невозможно заранее предсказать, какой характер будет иметь ее преемница.

Что будет "преемница" — никаких сомнений... История семьи продолжена в минус бесконечность — и до плюс бесконечности.

Но мы-то здесь о человеческих чувствах — когда сколь угодно "скромная доля супружеской любви" на корню губит диктат классовой морали и вольность прелюбодеяния. Оказывается, что в любую эпоху "любовные отношения" имеют место не только "вне официального общества" — но и в самой его сердцевине, в индустрии воспроизводства человека как принципиально общественного существа. Упрямым фактом своего существования супружеская любовь утверждает: любовь есть! — она вездесуща и не сводится ни к одной их частных форм. Каждый любит по-своему — но все это проявления одного и того же, выражение человеческого в человеке. И задача не в том, чтобы изобрести какую-то "высшую" разновидность любви, — а в том, чтобы в каждом мгновении, в какой угодно грязи, открыть для себя возможность оставаться человеком, а не рабом собственной животности или догм узаконенного филистерства.

Супружеская любовь может перерасти в страсть — но не обязана. Чаще она избегает патетики, прячется в маски публичных стереотипов: привязанность, взаимоуважение, долг, честь, самоотверженность... Суть в другом: это безграничная свобода, нравственная полнота, возможность быть собой через другого, абсолютное доверие — безотносительно к условностям быта и мнениям толпы. Узнаете? Пять принципов любви по Энгельсу — против Энгельса. Возможно, это оговорка "по Фрейду" — свидетельство вызревания новой философии духа в душах первородных "марксистов". Снова вспомним о практике супружеской любви в исполнении Маркса и Энгельса: у одного — страсть и формальный брак; у другого — спокойная близость, но вне закона. Казалось бы — простор для общетеоретических выводов. Включая очевидный логический ход — зависимость форм любви от условий и характера деятельности. Как люди общаются — так они и любят. Вспоминаем, что общаются они не на пустом месте, а в рамках выросшей из господствующего способа производства культуры, — и вот вам исторический материализм как философия любви.

Но этого решительного шага не сделал Энгельс — не успел сделать Маркс, — и не подхватил ни один из наследников марксизма. Любовь, семья, дети, — заколдованный треугольник. Подставьте на место "семьи" — общественное воспроизводство человеческой материи (включая неорганические тела), на место "детей" — последовательно общественную систему социализации (образование как обучение и воспитание), вытащите любовь из голой физиологии и возвысьте ее до всеобщего воспроизводства человеческой духовности, — и мы придем к универсальной схеме строения сознательной деятельности:

объектсубъектпродукт

выражающей принцип единства мира — как вообще:

материярефлексиясубстанция

так и в его отношении к деятельности

природадухкультура

Сущность разума — преобразование природы, ее одухотворение и превращение в разумно устроенную природу, культуру. Всеобщность деятельности подразумевает и сознательное изменение собственной природы, и духовный рост. Разумное отношение к разумности — это и есть любовь.

Не сказать, чтобы классики были совсем чужды такой философии. Однако на публику вышло другое, а гениальные догадки начисто перечеркиваются вопиющей непоследовательностью. Например, борьба против буржуазного неравноправия полов и приниженного положения женщин наталкивает Маркса, Энгельса, а затем и Ленина, на, казалось бы, верную мысль [21, 77]: "...первой предпосылкой освобождения женщины является возвращение всего женского пола к общественному производству..." Увы, продолжение опять за упокой: "что, в свою очередь, требует, чтобы индивидуальная семья перестала быть хозяйственной единицей общества". Вместо того, чтобы потребовать уничтожения семьи как таковой — поскольку семья в любой исторической форме есть хозяйственная единица, — предлагается узаконить "индивидуальную семью" (а не какую-то другую) в каком-то ином качестве — но во всяком случае вне общественного производства, а значит, сделать ее ячейкой производства антиобщественного.

Нет уж! Коли возвращаться к обществу — так всем вместе, без противостоящих миру самодостаточных мирков. Все без исключения грани человеческого бытия мы будем воспроизводить разумно, вместе, согласно единому плану преобразования природы и духа. Вместо того, чтобы вытаскивать женщину (а также мужчину или еще кого-нибудь) из семьи (или иной клетушки) на экономический (и, следовательно, духовный) простор, — надо, наоборот, закачать внутрь этот простор до такой степени, чтобы любые границы раздвинулись до границ общества в целом, а не хватит гибкости — пусть лопнет! Не членов семьи "возвращать" к общественному производству — а семью делать полностью общественным производством, — чтобы то, что внутри, не отличалось от того, что снаружи; понятно, что граница семьи при этом совершенно растворяется, и семья как факт общественного устройства перестает существовать (переходя в разряд исторических фактов).

По этому поводу еще образчик непоследовательности [21, 78]:

С переходом средств производства в общественную собственность индивидуальная семья перестанет быть хозяйственной единицей общества. Частное домашнее хозяйство превратится в общественную отрасль труда. Уход за детьми и их воспитание станут общественным делом; общество будет одинаково заботиться обо всех детях, будут ли они брачными или внебрачными.

Опаньки! Вроде, все сделали общественным, — и вдруг чертик из табакерки: невесть откуда взятое различение брачных и внебрачных детей... Выходит, до производства носителей общественности обществу дела нет? Пусть плодятся, как бог на душу положит... Сорняки. Человечество во многом вырвалось за рамки животного существования благодаря окультуриванию вещей, растений и животных — так почему ему не заняться окультуриванием самих себя? Эффективность орудий, высокая урожайность культур и продуктивность скота стали рычагами перехода от первобытности к цивилизации — так почему планомерное культивирование разумной плоти не может стать опорой новой, бесклассовой культуры? Теоретически, можно, конечно, представить себе, что не всех детей будут производить индустриально — что останутся и кустарные производства, возможность экспериментировать с неожиданными решениями — с учетом новейших технологий и под общественным контролем (постепенно превращающимся в разумный самоконтроль). Но уж никак не путем жесткого регламентирования творчества масс, загоняющего всех в бюрократические тиски брака.

Продолжение энгельсовского пассажа еще печальнее [21, 78–79]:

Благодаря этому отпадет беспокойство о "последствиях", которое в настоящее время составляет самый существенный общественный момент, — моральный и экономический, — мешающий девушке, не задумываясь, отдаться любимому мужчине. Не будет ли это достаточной причиной для постепенного возникновения более свободных половых отношений, а вместе с тем и более снисходительного подхода общественного мнения к девичьей чести и к женской стыдливости?

Вот где кошмар! Оказывается, любовь — лишь стремление отдаться: желательно, без последствий, а еще лучше — и с выгодой... Торжество эмпирионатурализма. Особенно, если все это "не задумываясь". Совсем по-скотски. Когда отношения полов осмысленны, когда они стали частью единого процесса общественного воспроизводства, ни о каких моральных или экономических препятствиях и речи нет. Будет ли это поводом гулять направо и налево? Ничего подобного. У духовно развитых людей столько интереснейших занятий и возможностей совместного творчества, что скучноватая постельная аэробика просто не будет их увлекать, станет простым гигиеническим актом, способом поддержать необходимый обществу функционал органических тел. Никакого отношения к индустриальным технологиям производства человеческой органики (зачатие, инкубация, регулирование роста) секс отношения не имеет, а индустрия противозачаточных средств делает его абсолютно безопасным — так что "последствия" возможны лишь намеренные, по общему желанию. Общество с самого начала направляет развитие органических и неорганических тел, занимается обучением и воспитанием. У детей нет родителей — само это понятие становится безнадежно архаичным.

Отсылка к "общественному мнению" — полный финиш. Если люди начинают думать не о том, что им следует делать, а о том, как это будет выглядеть, — всякой свободе конец. Цивилизация дает тонны примеров всякого рода "безумств" на почве любви: влюбленным нет дела до косых взглядов, и начхать им на любую снисходительность. Тем более не имеют отношения к любви навязанные извне глупости, вроде девичей чести или стыдливости. Честь у человека только одна — человеческая. Стремление при любых обстоятельствах вести себя как разумное существо. А стыдливость = лицемерие. Попытка спрятать собственные желания от самого себя. Это разумно? Вряд ли. Наличие желаний — вот что нормально. Их много и они разные. Чем духовнее человек — тем их больше. Вовсе не обязательно во что бы то ни стало добиваться чего-то одного: из бесконечности возможностей всегда можно выбрать не менее интересное. Если не удается — что-то не так с обществом, которое не дает человеку широко смотреть на мир, препятствует всестороннему развитию.

Настоящая любовь многолика, в ней отражена вся человеческая жизнь. Есть такое у классиков? Однозначно. Вот, Карл Маркс [42, 120]:

[...] человеческая действительность столь же многообразна, как многообразны определения человеческой сущности и человеческая деятельность.

Добавьте сюда энгельсовский пункт (2) о том, что человек не мыслит себя вне любви — а значит, любовь имеет непосредственное отношение к его сущности, — и делаем вывод: любовь пронизывает деятельность человека универсальным образом, ничего не оставляя в стороне. Ср. у Маркса [1, 35–36]:

Существование того, что я действительно люблю, я ощущаю как необходимое, я чувствую в нем потребность, без него мое существование не может быть полным, удовлетворенным, совершенным.

Дальше, как говорится, дело техники: как и всякий дух, любовь не существует сама по себе, как абстрактная идея, — ей нужна материальная основа, плоть. Поэтому в быту любовь представляется отношениями людей по поводу конкретной деятельности. Что это будет за деятельность — не столь важно. Например, эротические игры, деторождение, рыцарское служение, утонченное любование, или супружеский долг — все это порождает особые оттенки любви, и каждый из них имеет свою историю, тесно переплетенную с историей базовой деятельности. Поэты и философы нуждаются в любви, чтобы стать собственно поэтами или философами. Народный трибун и беззаветно преданный науке естествоиспытатель — тоже обличия любви. Когда кто-то любит свое дело — ему никто не указ: он лучше знает (или глубже чувствует), как должно быть, — а если общество мешает — тем хуже для общества. Такая свобода не по нраву правящим кругами — и они стремятся приручить любовь, загнать ее в рамки дозволенного. Отсюда живучесть ходячих предрассудков о семье. Попытки отделить общественное от личного — из той же серии: любви положено заботиться о мелочах — а государственные вопросы будут решать политики; но и они не могут обойтись без любви — и религия призвана выпустить пар, представить (и заменить) человеческое чувство любовью к абстракции государства, к богу. А такая "любовь", как верно указывает Маркс [40, 199], есть лишь себялюбие, привязанность к своему эмпирическому (животному) "я", инстинкт самосохранения:

Все сводится к тому, чтобы не изменить, а лишь затемнить суть дела; отодвигание в фантастическую даль должно только прикрывать качественный скачок, а всякое качественное различие есть скачок — без таких скачков нет идеальности.

Вечность духа — череда преходящих форм. Какие-то формы любви характерны для определенных эпох, и не могут повториться в других исторических условиях. Например, любовь к Родине (не путать с патриотизмом!) — предполагает неоднородность общественного развития в разных уголках планеты, раздробленность человечества. Исчезнут границы, сольются народы в один — и любовь к Родине превратится в любовь планетарного масштаба. Точно так же, любовь к детям противопоставляет взрослых и детей, любовь внутри семьи — противопоставляет семью обществу в целом. Все это уйдет, перемелется, станет строительным материалом для дворцов любви будущего. В том, что мы сегодня называем любовью, сняты тысячелетия других любовей; мы их переросли — но были бы невозможны без них.

В свете всего этого относить рождение любви к эпохе высшего развития (а следовательно, перетекания в закат) средневековья было бы легкомысленно. Да, Энгельс ограничивается очень узким пониманием любви, одним из ее проявлений, — но даже половая любовь бесконечно разнообразна, и разные уровни формируются в разное время. С другой стороны, там, где проследить временную последовательность вполне возможно, исторический материализм прямо требует поинтересоваться корнями, предвестниками современности: нечто, выходящее сегодня на общественную арену в качестве особой культурной сферы, до того существовало как тенденция и сторона чего-то другого — и надо не отвергать с порога античную любовь, а честно проследить, как она трансформируется в любовь нового типа, через какие промежуточные формы, — и как разные этапы развития становятся уровнями иерархии любви. Задача необъятная — но хотя бы предупредить читателя можно, дать принципиальную постановку вопроса.

Смущает аудиторию и недостаточно определенное размежевание нового времени и средневековья: можно подумать, что свободная любовь индивидуальностей возникла уже в XI веке — и последующие восемь столетий лишь расползалась по Европе, входила, так сказать, в литературную привычку. Ничего подобного. Исторический подход — прослеживает становление нового, выявляет его характерные признаки в наследии каждой эпохи, показывает, как они соотносятся с ее преобладающими чертами. "Количественная" эволюция надстраивается над постепенным укоренением экономики будущего — и в какой-то момент происходит качественный скачок, революция. Европейские страны развивались очень по-разному; те же исторические этапы любовь проходит в разных культурах в разное время. Логично задуматься о влиянии шагнувших в капитализм соседей на полуфеодальные режимы (особенно в Германии). Но книга Энгельса не о любви — а при семью и государство мы поговорим в другой раз.

Хотелось бы все же подчеркнуть, что "современная любовь", о которой размышляет Энгельс, — элемент вовсе не средневековой, и даже не капиталистической культуры. Это мечта о бесклассовом будущем, когда женщины и мужчины станут просто людьми и будут вместе делать одно большое дело — окультуривание Вселенной. Отсылка к средневековью — чистая условность; реально речь идет о Европе конца XIX века, где на дикой физиономии капитализма изредка высвечиваются подлинно человеческие черты — как предвестники грандиозных перемен, гибели цивилизации. Не констатация факта — а призыв к действию, к борьбе за свободу духа, без которой не может быть экономической свободы [42, 150]:

Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни.

Вот это и есть любовь. По Марксу. Всеобщность, универсальность духовного развития — когда каждый выражает одну из граней общественного единства. Из этого исходит Энгельс — при всей неудачности формулировок и буржуазности навязанной Морганом логики. Обозначенные Энгельсом принципы любви — хорошая основа для развития последовательно материалистической философии духа. Будет историческая необходимость — такая философия появится.

В любом случае, есть что обсуждать, и можно искать варианты. Например принцип взаимности может показаться слишком узким: мы же наслышаны о неразделенной любви — которая по жизни оказывается более прочной и возвышенной, чем слияние родственных душ. Контекст практической борьбы за общественное равенство полов, конечно же, влияет на формы выражения: видимо, хотелось лишний раз подчеркнуть, что мужчина-насильник далек от какой бы то ни было духовности, что он остается всего лишь животным. Однако на сорок лет раньше Маркс говорит [42, 150]:

Если ты любишь, не вызывая взаимности, т. е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она — несчастье.

Это очень сильно — и куда определеннее. Но задумаемся: разве это о половой любви? Нет, вопрос не только (и не столько) о взаимном влечении индивидуальностей — но прежде всего о всеобщности любви, ее всеохватности, — когда она неизбежно вовлекает в свою орбиту всех, человечество в целом. Тот, кто истинно любит, — будет любим. Вовсе не обязательно в том же историческом контексте и в том же отношении. Одинокий поэт создает великие творения — и его любят тысячи и миллионы людей, через пространство и время. Любовь к истине делает ученого любовником истины. Борец за светлое будущее человечества оказывается центром притяжения — предметом уважения, восхищения, любви. В том числе в далеком от будущем — и даже если задуманное не удалось. Если же любовь только на словах или фантазиях, если она не заставляет человека вести себя по-человечески и быть достойным любви, — это несчастье и для него, и для окружающих. В этом отличие Маркса от Фейербаха. Принципиальная позиция марксизма: дух не существует вне деятельности, а характер деятельности — определение духа. Задача разума — творить мир. Не получается — не хватает разумности. Значит, давайте работать над собой.

Драматизм любовных треугольников (он любит ее, она любит другого) — выражение старой собственнической идеи: человек может принадлежать другому человеку как вещь. Но если я кого-то люблю, предмет моей любви уже принадлежит мне особым, духовным образом, он всегда со мной, — и для меня наслаждение воплощать мою любовь в живые дела, пропитывать вещи моей любовью, делать нечто такое, что невозможно не полюбить. И если моя любовь это полюбит — значит, она любит и меня, и это взаимная любовь. Как это выразится в общении — какая разница? Я могу сделать любимого человека счастливым — можно ли желать высшей награды? И когда кто-то уходит, в мире остается его дух, след деятельности, плод любви. Изменилась телесная оболочка — жизнь продолжается в других телах. Я во всех — все это я.

Конечно, мы еще в самом начале пути — и было бы странно ожидать от каких угодно гениев полной определенности, ясности представлений, идейной последовательности. Молодой Маркс бросается в любовь как в бурлящий океан, вместо конспектирования университетских лекций — исписывает тетради романтическими стихами [40, 428]:

Все земное — лишь круженье
Иль журчащая волна,
Лишь любви сопровожденье,
А весь мир — любовь одна!

Через двадцать лет после тайной помолвки — он по-прежнему страстно любит [29, 432]:

Моя любимая!
Ты вся передо мной как живая, я ношу тебя на руках, покрываю тебя поцелуями с головы до ног, падаю перед тобой на колени и вздыхаю: "Я вас люблю, madame!"

Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле — в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть.

Но прошло еще десять лет — и вроде бы тот же человек пишет столь же страстно влюбленному студенту [31, 435]:

На мой взгляд, истинная любовь выражается в сдержанности, скромности и даже в робости влюбленного в отношении к своему кумиру, но отнюдь не в непринужденном проявлении страсти и выказывании преждевременной фамильярности. Если Вы сошлетесь на свой темперамент креола, моим долгом будет встать с моим здравым смыслом между Вашим темпераментом и моей дочерью. Если, находясь вблизи нее, Вы не в силах проявлять любовь в форме, соответствующей лондонскому меридиану, придется Вам покориться необходимости любить на расстоянии.

Вот так. Вместо идейной позиции — "здравый смысл". За этим следует нечто просто кощунственное по отношению к (еще живой и все еще любимой) Женни [31, 436]:

Вы знаете, что я принес все свое состояние в жертву революционной борьбе. Я не сожалею об этом. Наоборот. Если бы мне нужно было снова начать свой жизненный путь, я сделал бы то же самое. Только я не женился бы.

Можно ли поверить, что этот человек был готов горы свернуть, добиваясь разрешения на заведомо неравный брак? Оказывается, это всего лишь легкомыслие, ошибка! Как не вспомнить пророческие слова когда-то безумно любимой женщины [40, 648]:

Чем полнее я предамся блаженству, тем ужаснее будет моя судьба, когда твоя пламенная любовь остынет и ты станешь холодным и сдержанным. Видишь ли, Карл, тревога о сохранении твоей любви отнимает у меня всякую радость. Я не могу беззаветно радоваться твоей любви, ибо я более не уверена в ней. Для меня нет ничего страшнее этого.

И вот, в 1866-м, Маркс пишет Энгельсу [31, 153]:

какое счастье — дружба, подобная той, какая существует между нами. Ты-то знаешь, что никакие отношения я не ценю столь высоко.

Подчеркнуто: никакие. И письмо Кугельману [32, 449]:

в суете этого мира дружба — единственное, что имеет важное значение в личной жизни

Легким росчерком пера списали женщину в утиль. Через 15 лет Женни умерла — и Маркс уже никогда не расставался с ее фотопортретом, и был с ней в минуту своей смерти. Любовь воскресла — и стала совестью.

Но вернемся к другой, отеческой любви. Казалось бы, стремление родителей осчастливливать своих детей любой ценой — с древнейших времен тема для юмористов; точно так же, величайшая глупость — полагать, что возможно уберечь детей от жизненных испытаний, оградить от безумств и ошибок. Но анекдот повторяется [31, 436]:

Поскольку это в моих силах, я хочу уберечь мою дочь от рифов, о которые разбилась жизнь ее матери.

Конечно, разумный человек не снимает с себя ответственности:

Так как это дело никогда не достигло бы нынешней ступени без моего непосредственного вмешательства (слабость с моей стороны!) и без влияния моей дружбы к Вам на поведение моей дочери, то личная ответственность всей тяжестью падает на меня.

Однако трактует Маркс эту ответственность чисто филистерски (в духе лафонтеновской муравьихи):

Наблюдение убедило меня в том, что Вы по природе не труженик, несмотря на приступы лихорадочной активности и добрую волю. В этих условиях Вы будете нуждаться в поддержке со стороны, чтобы начать жизнь с моей дочерью. Что касается Вашей семьи, о ней я ничего не знаю. Предположим, что она обладает известным достатком, это не свидетельствует еще о готовности с ее стороны нести жертвы ради Вас. Я не знаю даже, какими глазами она смотрит на проектируемый Вами брак. Мне необходимы, повторяю, положительные разъяснения по всем этим пунктам.

Совершенно замечательно:

Кроме того, Вы, убежденный реалист, не можете ожидать, чтобы я отнесся к будущему моей дочери как идеалист.

Кто-то всю дорогу называет себя материалистом... Да еще диалектиком. Стоило жизни поставить вопрос ребром — и материализм превратился в пошлую купеческую расчетливость, "реализм". Быть может, по существу оно и правильно — только запашок не тот-с... Задним числом наступая на горло собственным песням:

Вы, будучи человеком столь положительным, что хотели бы упразднить поэзию, не пожелаете ведь заниматься поэзией в ущерб моей дочери.

И под занавес:

Вы должны быть сложившимся человеком прежде чем помышлять о браке, и необходим долгий срок проверки для Вас и для нее.

Письмо, конечно, было не единственным, и еще не раз случались разговоры на повышенных тонах, за которые Марксу приходилось извиняться [31, 451]:

[...] если Вы обиделись на резкость моего монолога, обращенного к Вам, прошу извинить меня за это. Нельзя выходить из себя, даже когда бываешь прав.

А что в итоге? Студент оказался достаточно настырным — и стал не только зятем Маркса, но и вполне грамотным медиком, и выдающимся революционером (хотя финансы так и остались на нуле — выручало спонсорство Энгельса). Поль и Лаура Лафарг жили долго и пламенно — и приняли яд в один день. Выходит, это про них (а вовсе не про себя) писал юноша Маркс [40, 428]:

Вместе жизни лишиться
И в дыханье одном раствориться.

Разумеется, отсутствие развитой материалистической философии духа сказывается на всем творчестве; кое-где удается нащупать верный путь по интуиции — но это все-таки не совсем то что мы ожидаем от подлинного разума. Одна из неразумностей — чрезмерная увлеченность работой, в жертву которой Маркс приносит не только себя — но и близких. Разум не может — и не имеет права — доводить дело до фанатического исступления. В конечном итоге — это вредит работе, плоды которой так или иначе несут на себе следы духовной ограниченности. Что-то вроде выращивания подпорченных яблок. Впрочем, кому-то нравится сыр с плесенью... Все успеть — никому не дано. Лучше меньше — да лучше. Достраивать начатое на хорошем фундаменте — проще, чем громоздить подпорки, и стягивать стены в трещинах. Делать не ради того, чтобы непременно сделать, — просто двигаться в разумно выбранном направлении. Тогда хватит сил и на любовь, и дружба не превратится в заурядное сотрудничество [30, 510]:

Древние — кажется, Эсхин — говорили: надо стремиться добывать себе мирские блага, чтобы помогать друзьям в нужде! Какая глубокая человеческая мудрость заключена в этих словах.

Насчет мудрости — великие сомнения. Аристотель указывал, что это низший сорт дружбы, а подлинно человеческие отношения не зависят от мирских благ и не предполагают (хотя и не исключают) взаимопомощи. Здесь Марксу следовало бы вспомнить собственные аргументы против Плутарха (см. выше об эгоистическом "я").

Это мы не к тому, что все плохо. Наоборот: не было бы хорошо — и критиковать незачем. А вот предупредить себя о возможных рифах мы обязаны — и неразумная лихость нам ни к чему. Имеющий уши — да вытянет себя из болота сам.


Примечания

01
Ср. ехидные рассуждения Маркса о "компетентных" и "некомпетентных" писателях [1, 77–78].

02
Лишь изредка глубина и подлинность чувства прорывается наружу, становится общественным достоянием, — например, в знаменитой балладе Кристины Пизанской.

03
Можно было втрое дешевле жить в Швейцарии — но Маркс считает, что его работа возможна только в Лондоне (до сих пор безумно дорогой город!). Это разумно? Наверняка можно было найти каналы обмена литературой и рукописями — Ленину это удавалось. Время от времени появляться на ключевых сборищах — невелика нагрузка для бюджета.


[ВОСПРОИЗВОДСТВО РАЗУМА] [Философия] [Унизм]